Медиакарта
16:48 | 25 ноября 2024
Портал СМИ Тюменской области

Всемирно неизвестный Шаповал

Текст Людмила Барабанова

Вам приходилось вступать в контакт с неведомым? Вас не смущает внезапный вопрос незнакомого прохожего? Вопрос, даже порой не оформленный словесно… А просто вы уставитесь вдруг в спину сидящего впереди в автобусе, и станет жутко интересно, почему он так странно одет и что занимает его мысли. Бывает и так, что, зайдя в пассажирский вагон, вы невольно подключаетесь к слушанию какой-то исповедальной истории, не зная - не ведая, что это за рассказчик. Это почти так же увлекательно, как прочесть случайный отрывок чужого письма или догадаться о характере по тембру незнакомого голоса в телефонной трубке. Делают же палеонтологи реконструкцию объекта по одной кости.

Словом, хочу предложить невинную игру: просто услышать собеседника, не торопясь представить его. Всё-таки можно представить кого-либо, не обозначая имя, фамилию, возраст, род занятий. Или вы обречены вечно следовать за протоколом отдела кадров, дипломатических миссий и светского этикета?

Слёзы капали

Пахло хлебом и тонким духом копоти от печки. Эти запахи навечно припаяли к моей памяти ясный денёк в самом начале моих первых летних каникул. Запахи имеют надо мной особую власть. Помню, как пахли бабушкины руки. Как терпко пахла земля, собачья шерсть, тапочки деда.

Мне так хотелось в то утро пойти на рыбалку, да дедушку не удалось уговорить. Он лежал за простенком, совсем ослаб от болезни. Бабушка мне потом объяснила, что сразу после войны дед побоялся лечь под нож, чтоб удалить из лёгкого железный осколок, вот он его и доканывал теперь. У войны ведь щупальца безграничные – что во времени, что в пространстве. Дед умирал, но мне-то тогда невдомёк было. У меня рыбалка срывалась.

Как только вышел во двор, ко мне радостно кинулся Барсик, здоровенный дворняга, ростом почти по пояс мне. Начиналось обыкновенное мирное утро. Я кормил Барсика хлебом, за дворовой изгородью на полянке уже маячили в ожидании меня соседские пацаны, по склону сопки к нашему двору приближалась врачиха. Она каждый день приходила ставить деду укол. Почему Барсик пришёл вдруг в дикую ярость? Он рвался на цепи и так остервенело лаял, что довёл меня до отчаяния. Цепь-то у него длинная, в его власти весь двор, и мне стоило немалых усилий, чтоб загнать его в будку. Что это с ним стряслось? Врачиха уже проскользнула в хату, а я схватил мелкий камешек и швырнул в Барсика. Тот огрызнулся. Мало ещё? Тут я поднял обрубленный ивовый прут, вбил в торец прута валявшийся гвоздик (рядом со мной оказалась чурка с топором) да как прицелюсь в сторону будки. Праща вонзилась в заднюю стенку и ударила пса в бок. Он клацнул зубами от боли и продолжал рычать.

Уже выскользнула за калитку врачиха, уже пацаны в нетерпении свистели и кричали мне «Ну, чё ты?», а я замешкался. Мне вдруг стало нестерпимо стыдно, я ведь никогда не подымал руку на пса. Я подошёл к будке, остановился метрах в трёх, присел на корточки и стал как можно ласковее выманивать к себе Барсика. Пёс двигался ко мне медленно, тело его дрожало, губы подёргивались, обнажая клыки. А я сидел и ждал: вот-вот поглажу его. Барсик кинулся на моё лицо как удар молнии. Я вскочил. Стояла, как мне казалось, глубокая тишь. Лишь цепь лязгала. В моём лице что-то кипело и пульсировало. Долго и протяжно стал исходить из меня истошный крик, я согнулся пополам и видел, как на землю падали капли крови – пух! пух! – разбивая намолотую цепью пыль.

С рёвом кинулся я в дом. Дедушка матерился и проклинал себя за то, что это из-за него, из-за него всё произошло. Кровь лилась ручьём. В шифоньере я нашёл скомканную марлю, заткнул рану – и пулей к бабушке на парники, где она тогда работала. За мной увязался друг - сосед. Мы бежали по лесной дороге, и дружок попросил: «Покажи». Когда я отдёрнул марлю, он побледнел. Такой испуг я видел впервые в жизни.

Как причитала бабушка, как вернулись в деревню, как кореец Федя отвёз нас на мотоцикле в районную больницу, как хирург мучительно долго накладывал швы (восемь на носу и один на губе) – описывать нет сил. С забинтованной головой бабушка вела меня домой по улице, все встречные допытывались, что да как. Бабушка наскоро поясняла, а у меня текли слёзы, смачивая бинты. Солнце исчезло, на улице казалось пасмурно и тихо. Наверное, звуки не долетали ко мне сквозь толщу бинтов.

Как вошли во двор, бабушка говорит: «Не подходь, Серёжка, до Барсика, не взнае он тебья – порве». Но я сразу подошёл к будке. Пёс сидел и смотрел на меня, из глаз его текли слёзы. Так мы и сидели обнявшись, я гладил его по голове, а он отворачивал мокрую от слёз морду.

Потом приезжали врачи, осматривали деда. Пришли к выводу, что пёс вёл себя агрессивно не по причине бешенства, а потому что чувствует близкую кончину хозяина. А приезжали-то они с ружьём.

В ноябре дедушка умер, я плакал ещё горше, плакал годами.

Автор раскрывает карты

Сергей Шаповал вспоминает свою детскую рану сорок лет спустя. А ведь кажется, что вчерашнее рассказывает. Даже выразить трудно, что поражает сильней всего: цепкость зрительных впечатлений, звериная обострённость обоняния, рано проснувшийся нерв стыда, слёзы в обнимку с псом, где они в сущности как друганы. Если не дробить по частям эту детскую психику, а увидеть её цельно, то возникает невольное уподобление психики вибрирующему органу природы, избыточно чуткому и к прелести мира, и к его боли. И оттого излишне ранимому. Такое природное устройство души, на мой взгляд, и есть художническая натура. Ведь художником человека делает не умение рисовать, как и писателем – не способность исписывать листы гладкими или шершавыми словесными конструкциями.

Мой собеседник окончил Владивостокское художественное училище, а затем получил высшее образование на художественно-графическом факультете (сначала в Хабаровске, а заканчивал в Москве, в МГПИ им. Ленина). Но интересней выявить врождённую психическую структуру, какая даётся иным смертным и как дар, и как мука.

Детство и юность Сергея связаны с посёлком Шкотово в Приморском крае, вблизи залива Петра Великого. Он вырос среди сопок и притаившихся между ними колхозных полей, в краю муссонных дождей, гроз и поразившей его навеки радуги – она связала две речки под сопками коромыслом несказанного света. А центром мира для него здесь была его бабушка.

Получилось вот как. Родился Сергей в городке Артёме. Отца своего не знал никогда, а только слышал версии о нём от матери и бабушки. Версии отличались друг от друга, но к тому моменту, как он их узнал (лет в 30), это было неактуально. Рождение на свет мальчика оказалось таким травматичным событием (и для него, и для матери), что врачи даже предлагали оставить нежизнеспособного младенца в больнице. Но тут вмешались дед с бабушкой, они решили взять мальчонку «какой уж он есть», увезли в Шкотово и растили в своём домике под сопкой до самой школьной поры. Потом Сергей неизменно приезжал сюда на каникулы, привозил на житьё к бабушке собственную семью. Точнее сказать, внутренний взор его всегда прикован к Приморью. Подозреваю, что подсознательно он там и живёт, и недаром же его электронный адрес в Интернете начинается с волшебного кода: Шкотово.

Кстати, передавая рассказ Сергея о первых уроках совести, я утаила его концовку. Вот она: «Получилось так: было яркое солнечное утро, а кончилось сумерками, наползла с океана муссонная шуба. И так же вышло с живописью моей: в учебные годы начинал ярко и сочно, а заканчивал серо и грустно. Эта параллель пронзила меня догадкой несколько лет назад».

Смотрите, в раннем опыте страдания Сергей разглядел предсказание, знак, намёк судьбы. Мне это казалось натяжкой. Но постойте, ведь художник находит символический смысл там, где для всех остальных только голый факт. «Как мы дышим – так и пишем».

Мальчик из Шкотово

Среди семи смертных грехов есть один искусительный позыв, которого мало кто избежал. Я таскал папиросы из дедова кармана, тырил мелочишку из кошелька матери, и всё это казалось мне, как и многим мальчишкам, милой шалостью. Однако в более зрелом возрасте (времена училища во Владивостоке) я оказался в ловушке у дьявольского искушения чужим богатством. Мы с моим другом заскочили в училище как-то под вечер, в неурочные часы и внезапно оказались в кабинете с сокровищами Али Бабы: на столе груда плакеток, карандашей, красок. Друг что-то спрятал под одежду и зашипел: «Ну, чё ты мешкаешь?» Под его нажимом я утаил за пазухой коробку с тюбиками, но на обратном пути в общагу шёл как ошпаренный. Белый свет сделался мне так не мил, что, выйдя из электрички, я отдал другу проклятую коробку. Вроде чист, ведь не воспользовался краденым, но всё равно украл. Этот опыт послужил мне уроком на дальнейшее, хотя не знал я тогда заповеди «Не укради», да и остальных – тоже.

Можно сказать, моральные заповеди преподавала мне бабушка, вразумляя, что «гидко», а что «краще». До сих пор меня преследует одна житейская сценка. Бабушка моет полы, а я, тогдашний дошкольник, что-то калякаю на бумаге. Бабушка просит меня отойти в сторонку, а я с дерзким вызовом показываю ей кукиш да ещё приправляю жест непристойным словечком из детсадовского жаргона. Бабушка как хлысть меня мокрой тряпкой: «Ах ты, бисово дитяти!», и этот след на щеке, мне кажется, не стёрло время.

Бабушка моя – вечная труженица, из тех крестьянских переселенцев из Малороссии, которых на Дальнем Востоке гораздо чаще встретишь, чем в средней полосе. Её руки всю жизнь что-то сажали, окучивали, поливали, варили, скоблили. Помню и свои первые опыты земледельца. Вдвоём с бабушкой мы засадили картошкой немереное поле. Я, шестилетка, шустрил с маленьким ведёрком и бросал в лунки семенные клубни. Так упахался, что в поле и заснул.

У бабушки был сундук на колёсиках, где среди отрезов, платков и сухих дрожжей лежал «узелок про смерть». В свободную минутку бабушка порой вынимала заветный свёрток, и, раскладывая юбку, платок, какие-то ленты, причитала: «Вот помру я, неслухмяный, – что ты будешь робить без меня?» Я плакал, мы вместе с ней заливались горючими слезами, но чем старше становился, тем трезвее оценивал эту ревизию как педагогический манёвр. А уж когда повзрослел, ритуал окончательно потерял свои чары. Бабушка, бывало, разложит припасённое на смертный час, да выхватит потом юбку, нарядится в неё – да и понеслась в гости. Авось успею ещё справить новую - рассуждала она. Авось смерть подождёт, нечего торопиться.

Эта смертная память, укоренённая в крестьянской культуре, диктовала каждому ответственность за каждый прожитый день, не давая скатиться в обыденку. «Momento mori», - учат древние, но мы их не слышим. Нам, по малодушию нашему, проще не думать, что умрём.

Кстати, недавно подруга моей юности, с которой я общаюсь через Интернет, сообщила, что привезла из Японии кимоно невиданной красоты. Как с ним быть? Если носить, краски потускнеют от стирки. Если повесить на плечики для украшения интерьера, станет кимоно пыль собирать. И тогда я припомнил бабушкин «узелок про смерть». Подруге эта идея понравилась.

Часто думаю: отчего люди так черствеют с годами? Отчего всю свою смекалку расходуют на то, чтоб присвоить чужое, прикарманить, что плохо лежит. Почему настало такое время, когда многие склонны писать слово «родина» с маленькой буквы, а «сало» - с большой. В последнее время прихожу к выводу, что из-за короткой эмоциональной памяти. Меня поразило недавнее открытие в собственной душе.

Я занимался декоративным оформлением особняка на Андреевском озере и жил несколько летних месяцев в абсолютном одиночестве среди природы. Руки делают своё дело, а в голову лезут разные мысли. И нерешённый конфликт с одной женщиной так назойливо истязал меня, я так устал от виртуальных диалогов, что в конце концов взмолился и стал спрашивать выход из тупика у себя же самого, но маленького. Воображение выдало собственный образ сорокалетней давности так чётко, и так ясно этот мальчик выразил полное презрение к моей ситуации – просто пошёл прочь, не видя здесь никакого повода для размышлений. Забыть, закрыть тему! У меня словно камень слетел с души.

Потом я не раз прибегал к своему спасительному советнику и даже стал пробовать в группе молодёжи, где вёл занятия по живописи, как-то гармонизировать души своих воспитанников. Для начала предложил им вспомнить собственное детство. Не тут-то было! Иные не помнят ничего, иные вспоминают, как им не купили игрушку или мороженое. Выходит, что человек равен своей обиде. Я пытался учить, как надо подружиться с собой маленьким. Но как быть, если у кого-то в памяти полная прореха? Вот он и начинает допытываться, к примеру: «А может ли художник заработать на дом?» А я отвечаю: сначала ещё надо быть уверенным, что тебе никак не обойтись без этого дома. Ведь если начнёшь заниматься искусством ради денег – полный тебе каюк. Мне детство дало счастливый толчок на всю жизнь. Я шёл по улице и слышал, как лягушки квакают, кузнечики стрекочут. А постоянная мысль о бабушке даже спасла меня от самоубийства. Дело было перед армией. Отвергнутая любовь жгла меня и мучила настолько, что забыться мёртвым сном казалось мне блаженством. И когда уже всё двигалось к развязке, меня вдруг посетило незатейливое соображение: «Да ведь Она (девушка моя ненаглядная) даже не заплачет». А следом накатила вполне трезвая идея про бабушкину реакцию на мою затею: «Да на хрен я его тянула изо всех жил!» Мне так стыдно стало перед ней. И моя смертоносная решимость показалась просто напыщенным фарсом.

Автор радуется созвучию позиций

«Будьте как дети», - учил свою паству Иисус. «Сохрани в себе ребёнка», - вторит привычный наказ творчески настроенному человеку. Я раскладываю это назидание на два прагматических смысла. Художнику (в самом широком понимании) не бывать без острой способности к удивлению и без умения извлекать радость из любой малости. Вроде стрекотания кузнечиков или брызнувшего из почки листика. Но всё-таки это уже старая-старая песня, похожая на заезженную пластинку «все мы родом из детства». Новизна опыта Сергея Шаповала в том, что он учит оперировать с образом детства, входить с ним в контакт, что похоже на нравственный тренинг. По правде говоря, для психологии подобная методика не такой уж прорыв в неведомое, но когда ты сам «изобретаешь велосипед», это придаёт особую окрылённость твоим действиям. К тому же во времена нравственного дефицита трудно переоценить столь доступную модель для разговора с собственной совестью. Скажем, сеансы психоаналитиков, так популярные снова, никакой моралью не обременят своих пациентов, они нацелены только на то, чтоб смягчить удары судьбы, обезболить психические травмы.

Сергей Шаповал словно подслушал мои мысли: «Фрейд выписал каждому негласную индульгенцию: делай, что хочешь. Слушай голоса своего подсознания, оно имеет полную свободу. Самовыражайся».

Какая тут нравственная озабоченность? Раскованность подсознания могла бы стать благом, если б ты был один на свете. Но слишком очевидно другое: твоя свобода кончается там, где начинается нос другого. Мир раскалывается от взаимных счетов, претензий, обид.

С темы морали мы долго не могли съехать. И уже прощаясь, Сергей с присущим ему пылом рассказывал, как он пристал с вопросом о добре и зле к знакомому чеченцу. «У нас-то всё просто, - отвечал ему Ахмед. - За правым плечом стоит светлый ангел, за левым – тёмный. Они и посоветуют». Да, но как решить, кого слушать? В пользу кого сделать выбор: ангела или бесёнка?

Выручает врождённая программа по различению добра и зла, называемая совестью. Блез Паскаль называл её нравственным законом в душе человека и приравнивал по степени высокого чуда к гармонии небесных светил.

«Как мы дышим – так и пишем»

К холсту я не прикасался в течение двадцати лет. Трудно односложно ответить, почему. Может, мне ещё надо дотянуться душой до откровения в живописной работе. Пока не отказываю себе в удовольствии делать то, что нравится: резать по дереву, по кости, обрабатывать металл – в прикладных целях. Мне приятно, что любая рукотворная вещица, выполненная с любовью, – охотничий нож, заколка для волос или ложечка – вносят в унылый стандартный обиход тёплую ноту.

Впервые радость сотворения чего-то неведомого из подручных средств пронзила меня в шкотовском лесочке вблизи бабушкиных парников. Я там постоянно шастал. И вот однажды трухлявый брус завладел моим вниманием до такой степени, что я оторвал от ящиков ржавую железяку, служившую скрепой, и превратил её в инструмент скульптора. Я вытряхивал из древесного нутра гнилушки, и неожиданно возникающая игра объёмов наполняла моё сердце небывалым восторгом. Похоже, этот восторг, пережитый среди скал и сопок под шелест дубовой листвы, я и ищу подсознательно всю свою жизнь.

Каждое лето я мастерил парусники и сплавлял их на речных перекатах. Однажды в местах ближе к заливу я увидел, как пацаны играют с доплывшим до них моим корабликом. Как мне приятно стало! Не такие ли чувства испытывает художник, когда покупают плод его неусыпных стараний?

В художественном училище лепка из глины оставила меня равнодушным (не мой материал!), зато я отвёл душеньку в армии: все полтора года резал по дереву. И вот почему. Я попал в распоряжение ставки командующего Восточно-Сибирским военным округом, им был тогда Владимир Леонидович Говоров, замечательный человек, сын легендарного маршала Говорова. Сколько я тогда сделал деревянных панно для оформления Дома советской армии! Целое состояние можно заработать на этом, но мой бесценный заработок – овладение мастерством.

Меня постоянно изводят приятели: «Ну что ты всё проволочки гнёшь? Почему маслом не пишешь? А как же слава?» На это я обычно отвечаю, что слава призрачна и мимолётна. Едва успеют возвести тебя на пьедестал, а вскоре и закопают.

Хорошо, поговорим о славе по существу. ХХ век осеняют две всемирно известные фигуры – Пабло Пикассо и Сальвадор Дали. Они знамениты помимо бесспорного таланта тем, что стали первыми буревестниками свободы в искусстве, понимаемой как вседозволенность. Ну, провокационное хулиганство. Дали слишком очевидно. И когда кто-то из зрителей пытается уверить меня, что параноидальные фантазии Дали отвечают его (зрителя) внутреннему миру, то я с тоской думаю о том, что этакий аморфный мир можно уподобить только протоплазме. Недаром сам Дали с наслаждением признавался в конце жизни: «Ну и дурил же я всех».

С Пикассо посложнее. Его раннее творчество пронизано и нежностью, и болью. Мне кажется, он кончился на «Гернике», а дальше пошло кривляние на полотне линий и пятен. То, что искусствоведы объясняют одним магическим словечком «самовыражение». Но меня вот что потрясло, когда я смотрел документальный фильм о Пикассо. Маэстро тогда купил очередной замок во Франции, и рядом с ним в холле, прямо на полу, стояли холсты, оставленные им для себя. Непродажные. Это были именно его ранние работы. «Ну и хитёр же ты, братец», - думал я тогда.

В искусстве надо не самовыражаться; искусство дано, чтоб говорить. Если тебе есть что сказать, конечно. Канон – великая вещь. Канон обуздывает буйную природу творящего, и это обуздывание природного хаоса и есть первейшая задача культуры.

От Пикассо и Дали всё и понеслось, наращивая обороты, масс-медийные меха раздували их славу, что породило множество эпигонов – нет, не в мастерстве, а в безудержной страсти к самовыражению. Но, Боже мой, кому нужны твои тухлые яйца или эстетические декларации через унитаз?

Русская школа немало дала мировому искусству. Когда в 60-х годах в Италии открыли выставку Дейнеки, то там просто ошалели, сравнивали его даже с Микеланджело. Не стану всех перечислять. А только напомню особый подвижнический путь подлинного художника. Павел Филонов пешком прошёл до Иерусалима, в духовном паломничестве своём созерцая музейные сокровища Европы, а как вернулся в Россию – тихо и безвылазно писал. Не продал за границу ни одной картины (наши-то и не предлагали!), всё завещал Русскому музею. Умер от голода. Понятно, почему написанные в такой молитвенной аскезе холсты могут вызвать вибрации, подобные иконам. Но вдумайтесь: разве как-то соизмерима всемирная слава Пабло Пикассо и Павла Филонова? Чуткого зрителя, в конце концов, не проведёшь ни шумихой, ни астрономическими ценами на аукционах. Но каков процент чутких и просвещённых зрителей в общей массе - это уже другой вопрос.

Автора осеняет догадка

Один мой приятель, живописец, пытаясь понять мои авторские побуждения, как-то спросил: «Ты когда собираешься писать портрет человека, какую цель перед собой ставишь?» Теперь вопрос этот не выходит у меня из головы: не потерять бы сверхзадачу, ради которой берёшься за перо.

Можно бы расцветить рассказ о Сергее Шаповале тем, как он превозмогал и одолел свой алкоголизм. Или форсировать интерес к личности, вдаваясь в подробности его опытов в аскезе: в процессе длительного голодания его настигает состояние катарсиса. Но жизненный опыт нашего героя толкает всё-таки отсечь сюжетные завитушки, чтоб вырулить к большаку: как понимать успех. В конце концов, никогда прежде в России не звучало со всех сторон назойливое заклинание «успешный человек».

Переходим в регистр конкретного. Знакомый Сергею фотограф легко зашибает за один день 30 тысяч. На съёмках свадьбы. И вот ему неймётся понять, почему Сергей – при его-то оснастке и опыте – не польстился ни разу на доходный промысел, а сидит-пыхтит над каждым кустарным изделием несколько дней, а в итоге – гонорар, раз в десять скуднее «свадебного».

Нетрудно догадаться, что главный гонорар для Сергея – упоительность самого процесса созидания. Тем более что иные вещицы могут стать чем-то вроде амулета, оберега, ангела-хранителя.

Для измерения успешности человека в обществе приняты у нас свои единицы: дача, особняк на побережье, яхта (можете продолжить). Но в каких единицах измерить успешность, если она сводится к процессу созидания? В минутах, часах, годах гармоничного пребывания на Земле? В каких единицах исчислить радость? Конечно, душу художника всё-таки точит, мне кажется, червь тоски по холсту и краскам. И только в свете его бескомпромиссного взгляда на задачи искусства можно как-то понять промедление. Видите ли, Сергей Шаповал понимает миссию художника как жертвенный акт, как подвижничество. И в своих самых заветных мечтах залетая в будущее, видит себя расписывающим храмовое пространство.

Дозреет ли он до подвига, Бог весть. Только если до этого дойдёт, едва ли ему придётся вымучивать образ рая (для настенных фесок). Это будет край сопок, скал и радуги, связавшей две речки под сопками коромыслом несказанного света.