Медиакарта
18:35 | 19 декабря 2024
Портал СМИ Тюменской области

По небу лодка плыла

Текст Людмила Барабанова

В очерке использованы отрывки из прозы Михаила Захарова

Проза и поэзия

На севере небо всё ещё светится бледно-зелёным. Там появилось большое грязно-синее облако. Когда я поправляю костёр, всё поглядываю на это облако. А оно плывёт, меняет форму, вытягивается. И вот уже если присмотреться, то и не облако это вовсе – по небу плывёт огромная долблёная лодка с перламутровым дном. В лодке сидит рыбак, он в шапке и с бородой. Вот он медленно-медленно наклоняется, слегка поднимает руку, она у него почему-то одна, и видно, как он перебирает сеть. Сеть полна тёмных карасей в звёздных блёстках чешуи.

Вот он медленно распрямляется, у него, наверное, болит спина, вот он ковырнул веслом, и по небу поплыла, качая звёзды, гигантская тёмно-синяя волна. Она, как и лодка, тоже снизу подшита перламутром заката. На востоке она докатилась до созвездия Скорпиона и закрыла его. На севере зацепила Большую Медведицу и качнула Ковш. Из Ковша выплеснулась и упала на землю целая пригоршня холодной росы.

Вам не кажется, что приведённый отрывок – проза поэта? Ведь поэзией текст делают не звоночки созвучий и даже не ритмизированное движение стоп. На мой взгляд, и рифмовка, и складно организованный ритм речи – всего лишь телега, на которой автор доставляет читателю свой взрывоопасный груз: то восторг, то печаль, а то и восторг в объятиях печали. Однако для коммуникации годятся и другие транспортные средства (кроме телеги), было бы что везти. Смотрите, какое мы видим в прозаическом лоскутке отважное сцепление бытийных образов с элементарными деталями рыбацкого быта. И чувствуете: внутреннее волнение автора подобно гигантской тёмно-синей волне, докатившейся до созвездия Скорпиона. Он изо всех сил сдерживает этот напор, чтоб осторожно, не расплескав ни капли, выразить свою высокую тоску: как хрупка и мимолётна красота мира…

И вот теперь, когда мы склоняемся к тому, что и впрямь опознали прозу поэта, скажу иначе: перед нами проза художника. Живописца Михаила Захарова. Да, почерк живописца выдаёт сама манера письма, она явно изобразительно-картинная. И всё-таки это так неожиданно для меня: сибирский поэт кисти оказался художником слова. И что выясняется? Михаил Иванович лет 15 тихо складывал свои новеллы и эссе в сундучок, условно говоря. Потому что в его случае понятие «письменный стол» звучит слишком фальшиво. Пристроится где-нибудь в баньке, спасаясь от комаров, ну и записывает байку про домового или авантюрную историю про банку браги, найденную в недрах поленницы. Недавно, правда, сундучок раскупорили, и тексты Михаила Захарова увидели свет на страницах екатеринбургского журнала «Проталина» (заслуга журналиста и издателя Елены Минаковой-Черновой). Да что «увидели»? Ручеёк-то, похоже, неиссякаемый…

А почему это я сказала «поэт кисти»? Лучше бы иначе: поэт снега, тумана, осенних дождей. Ещё с прошлой персональной выставки Михаила Захарова (2004) помню самый любезный его сердцу сюжет – стога. К примеру, у Клода Моне стога празднично-душистые, и побывавшие в Париже любознательные сограждане утверждают, что никакие репродукции не в силах передать их ликующую плоть. А в холстах Михаила Захарова щемящая тоска окутывает стога незримым облаком. То разбойные ветры обвевают их кроткую сиротливость, то сикось-накость нагромождённые остожья держат их в плену, а то вдруг иней выпал – и всё враз примолкло в белых пеленах савана. И опять же огородным пряслицем или скособоченной водовозкой художник намекает на близость человека-хозяина, но мало того – привносит деловито-этнографический оттенок в угрюмую песню сибирских равнин. Как видите, поэзия может снисходить до простоты прозаической, а проза возвышаться до величия небесных сфер.

Вот они где - «нивы печальные, снегом покрытые».

Страна, которой нет

В какой-то год большая вода утопила покосы, ушла осенью, и осталась деревня без сена. Коровёнка наша, которую мама выменяла в войну на швейную машинку «Зингер», ходила едва жива – кожа да кости. Какое там молоко – вымя присохло. Старшие братья взамен сена рубили тальник. Мёрзлым его свозили в дом, и мы всей семьёй строгали кору оттаявшего тальника… И на седьмом десятке лет я помню этот сладкий запах таловой коры и то горькое на вкус молоко.

Берёзовка, родная деревня Михаила Захарова, отстояла от Увата, райцентра, на один день пешего перехода. Это объясняет, почему именно в Берёзовке устраивали ночёвку каждой колонне вербованных на лесоповал уголовников. После смерти Сталина эшелон за эшелоном везли в Сибирь лагерное отребье, и их дорога на север к лесопунктам пролегала по этому «краю непуганых птиц», по заповеднику старинного крестьянского уклада. Народ в Берёзовке к ночи, спасаясь от непрошеных квартирантов, запирался на засовы, и начальник конвоя носился на рысаке по деревне, остервенело матерясь и пуляя из пистолета по воротам «кулацкого отродья».

Словом, сгинули навсегда покой и тишина самых северных старожильческих русских окраин в Сибири (правда, севернее, по реке Демьянке, русские деревни ещё встречались, но уже как островки посреди остяцкого населения).

Много чего насмотрелся, наслушался, натерпелся живущий в кондовых избах деревенский люд. И обозы с трупами вербованных - зарезанных – застреленных, проигранных в карты – их везли с Севера снова через ту же Берёзовку до Увата. И кровавые разборки бывших зэков, ныне сплавщиков леса… И весь этот кошмарный раздрай, конфликт нравственных укладов бездумно наблюдал подрастающий Миша. Ему в ту пору было лет 8-10. Но особенно памятны ему обозники с провиантом – уватские мужики, которые зимой подряжались на своих подводах доставлять провизию в леспромхозы. На этом санном пути своём они и квартировали в той же Берёзовке, часто ночуя в двухэтажном доме Захаровых, где жили дед Дмитрий с бабкой да трое его женатых сыновей с семьями. У ребятишек к «обозникам» обозначился явный «шкурный» интерес: пока мужики степенно «чаёвничали» в тепле, смачно закусывая стерлядочкой, под покровом ночной тьмы у розвальней кипели свои страсти. Кое-кто под брезентом, туго опоясанным верёвками, вышарит банку сгущёнки, кое-кто – круг колбасы. И стрелой – в баню, где при свете лучины трофеи немедленно уничтожались.

Конечно, Миша – со всеми вместе, за что, правда, не единожды бывал выпорот. А ещё и дробью по нему лупанул родной дед Фёдор, когда вместе с братьями Созоновыми они принялись весьма энергично обчищать черёмуху на угодьях деда. Видать, паренёк был шустрый. А я всё думаю: да как же, да из чего же завязывается то особое внимание к миру, из которого растёт художник? А вкус откуда? Тайна за семью печатями. Только маленький пока просвет в толще моих недоумений. Миша любил читать, и единственный из деревни ходил в библиотеку за 8 километров. В Острове книжек-то тогда, может, набиралось 100-200, но ему хватало.

В послевоенные годы на побережье реки Туртас расплодилось множество волков, и маленького Мишу мама специально будила среди ночи, потому что он заказал ей показать волков. Он видел в окно их горящие глаза, они шли мимо дома вереницей – след в след.

Другая история – с медведями. Когда на свиноферме колхоза имени Серго Орджоникидзе враз подохли все свиньи, скотомогильник, недолго думая, устроили чуть ли не в самой Берёзовке. И летом на душок повадились медведи из ближнего леса. А когда пропастина кончилась, принялись за живых коров. Как мужики стали самоуправно расправляться с мародёрами, как следом понаехали из Увата егеря да следователи, как забирали медвежьи шкуры да штрафовали мужиков за незаконные действия – это мы опустим. По-моему, и так ясно: глухомань тут – дальше некуда. Только в 1967 году, когда Михаил вернулся с армейской службы, в Берёзовку провели электричество. А так вечеровали при лучинах. Конечно, семилинейные лампы водились в обиходе, но их зажигали разве что для гостей. Керосина на каждый день не напасёшься.

Весь уклад быта в семье Захаровых, как и у всех, опирался на вековечные традиции Домостроя, кодекса патриархальной морали. Только в таком захолустье он ещё и выжил. Если садились за трапезу за огромным столом (внимание: трапеза называлась «выть»), не приведи господь сунуться малому со своей ложкой поперёк старших. Получишь по лбу не понарошку.

Когда Михаил Иванович впадает в некоторую идеализацию домостроевских порядков, я напоминаю описанный им в повести эпизод: дед Дмитрий за какую-то ничтожную провинность избил бабку Ульяну вожжами до такой степени, что она неделю очухивалась на сеновале.

-Это же дикий уклад, - говорю. -Да, дикий, - вздыхает Михаил.

Всё равно ему до сих пор снится и река Туртас, и как они с отцом идут на охоту, и покосы… Видимо, живёт и здравствует житейское правило, так просто высказанное Пушкиным: «Что пройдёт – то будет мило». Тем более что на месте Берёзовки давно уж пустошь, только ветры свистят, да о былом поселении говорит торчком выпирающее из земли ржавое тракторное колесо. И ещё 12 деревень в округе как корова языком слизала. Для любящего сердца это незаживающая рана. Словом, творчество Михаила Захарова – плач по уходящей натуре. Да нет, по ушедшей.

Портрет

Кто-то шуршит травой напрямки к моему костру. Всё ближе, ближе. Ах ты, господи! Ёжик ко мне пришёл, маленький круглый ёжик. Он робко потоптался и присел у костра. И теперь мы вдвоём смотрим, как шевелятся угли и потрескивает пламя. А когда оно громко стрельнёт искрой, ёжик вздрагивает и вопросительно смотрит на меня.

С некоторых пор меня посещает назойливое задание: так задумать портрет человека (обыкновенный, зримый), чтоб личность враз высветилась. Допустим, кого-то надо изобразить с клубком пряжи, а кого-то на фоне морского прибоя. Конечно, речь не о профессиональных атрибутах, а о сущностном замысле личности. Далеко не всякий раз задачка решается. Но в случае с Михаилом Захаровым сразу ясно: человек с заплечным мешком. С восьми лет он ходил с отцом на охоту. Значит, какой-никакой мешишко за спину уже тогда забрасывал. Потом вырос, прошёл срочную службу, получил образование в Московском народном университете (где появлялся наездами, на сессии), работал над заказами в Тюменском худфонде, однако почти всегда жил в двух мирах, деля себя между городом и деревней. Мелькали чащи и рощи, реки и болота, огороды, луга и деревья, вырастающие на дороге как старые знакомцы.

Почему бы окончательно не переселиться в деревню, коли там столько приманок для охотника за истинной красотой? Однако творчество-то кому нужно в деревне? Да если разобраться, и деревни такой уже давно нет. Так, тень на плетень. Шарашатся пьяные мужики в том же Ерёмино, где он осел в последние годы. Избушка у него на отшибе, в зарослях крапивы и малинника. Печка худая. Говорит, две охапки берёзовых дров сгорят, а чайник так и не закипит.

Тогда почему не один раз на неделе он со своим рюкзачишком едет на автобусе по Велижанскому тракту, а потом, сойдя на шоссе, ещё три километра топает не спеша лесом, а дальше полем. И каждый раз как увидит свою убогую избушку, сердце его трепещет.

Что он ищет в бесконечных странствиях по родному краю? Одиночества. Это бегство из городской сутолоки к самому себе. Ведь потерять свой мир – последнее дело для художника. Иногда мне кажется, что в его заплечном мешке притаились, кроме топора, карандаша и спичек - обычных атрибутов отшельника, ещё и грёзы о той стране, которой уже нет.

Глухарь, птица реликтовая

По осени, с первыми ядрёными утренниками, глухари начинают метаться, всё чаще вылетали в поля, на луга, часто залетали и в деревню. Два огромных двухэтажных амбара под окнами деда были излюбленным седалом для глухарей.

В мастерской я залюбовалась диковинной вещицей. На конце гибкой берёзовой ветки закреплена плотная сумочка удлинённой формы как бы с подобием архитектурных арок вверху. В одну арку птица продёрнет голову, а из другой будет торчать хвостик – поясняет Михаил, довольный моим изумлением. Ещё бы! Изящная иволга из одного только осинового пуха способна склеить так хитроумно устроенное гнездовье. Выходит, её слюна скрепляет не хуже цемента? А в инстинкте ей дано подняться до архитектурного проекта? Представьте только, как ветер раскачивает эти удлинённые гирьки, их множество на берёзах. Почему я-то никогда не видела?

Впрочем, птицы – особый конёк у Михаила Захарова. Недаром он собирался стать орнитологом. Думаю, хорошо, что не стал. Всё-таки одним поэтом больше на свете.

Правда, из всех птиц самая избранная для него – глухарь, его постоянный «натурщик» - что в натюрмортах, что в декоративных композициях. Есть какое-то таинственное притяжение к этой птице. Уж не тотем ли это его рода?

-Глухарь – птица древняя, реликтовая, редкой красоты, - пытается объяснить мне своё предпочтение художник. Однако моё любопытство это не насыщает. И тут Михаил начинает рассказывать, как много перенял он у своего отца, профессионального охотника. И как скрадывать зверя, проявляя терпение, и как различать следы, звуки, настроение пернатых, рогатых, сохатых. Выяснилось, что сам процесс, исполненный напряжённого азарта, сладостней для него, чем результат. А вот глухарь-то – птица крайне осторожная, близко к себе не подпускает. О токовищах глухарей говорить нечего, тут в брачном экстазе одуревший глухарь забывает про осторожность. Но токовища – только ослепительный миг в его жизни, а в суровых буднях он одинокий отшельник, и добыча глухаря – всегда особый триумф для охотника.

-Отшельник? – перебиваю я. – Так это ваша родня? И мы вместе смеёмся. Вот теперь всё понятно.

Неожиданный разговор о счастье

Ночью мне приснился ветер, какой-то осязаемый материальный ветер. Да вовсе это не ветер. Это я лечу, раздвигая пространство. Вот там небосвод стремительно прочертила искра. Так кто-то объяснился в любви или ненависти, а на Земле подумали: сгорела звезда.

Как художник самородный, Михаил и само понятие «искусство» трактует своеобразно. Искусство – через понятие «искусный» - он сопрягает с мастерством, то есть хорошо освоенным ремеслом. Получается, что мастерство – это имитация вдохновения и полёта, которое можно именовать только творением (отсюда понятие «творчество»).

В своей мастерской он разворачивает эту мысль с помощью одного наглядного пособия. Это дивной красоты заплечный кузов, в котором функцию рюкзака наши предки совмещали с искусным плетением из бересты. И рюкзак и корзина – два в одном! Здесь грибы не задохнутся, не вспотеют, как в полиэтиленовом кульке. Но речь не о том. Михаил смеётся, как кузовок помогает ему в коммерции: «Я на нём заработал столько денег, что едва ли можно в него уторкать».

Разгадка простая: архаичный заплечный кузов – беспроигрышный центр для натюрмортов, искусные вариации которых имеет постоянный спрос в художественном салоне. Хоть по дешёвке, но товар ходкий. Набежит ручеёк хотя бы на краски да холсты – для творений,

Замыслы творений роятся в голове Михаила, не отпуская его сознание и по ночам. И он ждёт – не дождётся утра, чтоб бежать в радостном нетерпении в мастерскую. Или ехать в свой ерёминский «скит».

Это признание Михаила так неожиданно. Тем более что его нескончаемое творческое счастье живёт в резком диссонансе с его мрачными мыслями по поводу судеб живописи. В его прогнозах – полный Апокалипсис. И действительно, в Европе вообще практически прекратили обучать рисунку и живописи, а наши академические методики, начиная с художественных школ, способны только придавить душу плитой ремесла, убив все творческие позывы.

Само собой, мы в том разговоре никак не в силах ни обойти, ни объехать и весьма причудливые формы современного визуального искусства. Михаил с лукавым прищуром описывает авторскую акцию, кажется, Ильи Кабакова. Художник в кирзовых сапогах похаживает вдоль жерди, на которой навешаны стеклянные бутылки разной формы и величины. Похаживает и молоточком по бутылочкам позванивает.

Я хохочу и всё допытываюсь, на каком основании подобные экшн затесались в сферу визуальных искусств (и даже агрессивно вытесняют их). Ведь если «похаживает и позванивает» - значит, это из жанра театрального балагана. В советские годы, когда хотели заклеймить театральную халтуру, употребляли в убийственном смысле: «да это художественная самодеятельность!».

В прогнозах мы всё-таки несколько расходимся с Михаилом Захаровым. Конечно, блудливый театральный балаган с инсталляциями, бубенцами и ошейниками, ряжеными и раздетыми – это мейнстрим на сегодня, тщательно раздуваемый медийными средствами как последнее откровение. Как говаривал Репетилов в «Горе от ума», «Шумим, братец, шумим». Но сквозь модное поветрие и рекламный шум пробивается еле слышная мелодия маргиналов, которым нет надобности имитировать радость в шутовских колпаках. Просто они встают пораньше – и к мольберту.

Михаил говорит: «Никакого другого счастья, кроме творения, я не знал. Особенно когда ещё материал начинает тебе поддаваться…»

Моё утешение в том, что я знаю: будущее в искусстве всегда принадлежит маргиналам. И в конце концов, Михаил Захаров – не единственный художник на свете, который не заболел золотой лихорадкой и не потерял в погоне за славой ни мужское, ни профессиональное достоинство.

А что касается зрителей, одураченных до полного идиотизма, так эта болезнь ещё Андерсеном описана. Только маленький мальчик, не знающий правил хитрой игры, воскликнул: «А король-то голый!»

Хата с краю

Печально одиноким журавлём курлычет над разливами отворённая калитка давно опустевшего дома. А прясла, молочно светясь, уходят куда-то далеко-далеко в сумерки за околицу. Туда, в овсы, где тревожно полыхают зарницы, к перепелам, к полной красной луне.

Деревенским в Ерёмино Михаил так и не стал. Он сам себя называет «привозным». Никому из местных мужиков до него нет дела. Разве что попробуют стрельнуть у него сотенку. А поскольку Михаил их не балует, потеряли к нему всякий интерес. Вот это его и радует. Если поставит мольберт в огороде, так разве что случайно оказавшаяся в лопухах корова уставится на него.

Но всё-таки и ситуации необитаемого острова тоже не выходит. Вот идёт он по деревне в вербное воскресенье – на скамеечке у калитки спит мужик в фуфайке на голое тело, рукой и ногой опершись в землю, громко спит. И это ещё весьма благопристойный облик того, что сталось с крестьянской Россией.

Каждая встреча с ерёминскими – для Михаила как соль на рану: таков контраст с его идеалом патриархальной морали. Исчез с лица земли мощный пласт крестьянской культуры. И не знаешь, чего больше жаль – материального или нравственного добра.

Что уж говорить про малые деревни, если даже в Увате не найти пятистенка из кондовой сосны. Уникальные архитектурные комплексы – крестьянский дом-крепость с тесовыми воротами, с амбарами, сеновалом, конюшнями – всё прахом пошло. А в Ерёмино от прежней полноценной жизни если что и осталось, так это осколки былой сибирской речи.

Что может примирить с жизнью? Вот ёжик в гости пришёл. Вот слышен неумолчный гогот гусиных стай. Вот кружит одинокий сибирский коршун.

Чёрный бархат

Про сибирские пейзажи Михаила Захарова хочется сказать: застенчивый лиризм. И действительно, коренным сибирякам не свойственно целовать-миловать своих деток, их чувства целомудренно сдержанны и прорываются порой наружу в случайном жесте. И так же на холстах его в туманах-растуманах, приглушённом свете и почти монохромном колорите притаилась преданная любовь автора к родным болотам и осинам. Недаром он смущённо признавался мне, что, приехав на Байкал, не находил себе места. Ну, не трогает его горный пейзаж, всё это великолепие только раздражает душу, навеки очарованную прелестью обыкновенного. Как я понимаю, свою задачу художник видит в том, чтоб подхватить замысел Творца о каждой простой вещи и довести его до гармоничного звучания. Тогда-то красота и родится. Вот почему Михаил не рвётся в заморские края и страсть иных художников к дальним путешествиям обозначает как пустоглазие.

Но особенно отрадно, что он не топчется на месте, не тиражирует раз и навсегда открытое. В последние годы его явно тянет к декоративности, а в иных холстах он даёт выход своему юмору. Врождённое лукавство крестьянского ума, затейливость народной речи, в стихии которой он купается с детства, Михаил использует в лаконичных юморесках, и им вторят гротесковые портреты его соседей по планете, хотя бы и под именем деревня Ерёмина.

Неожиданностью стала для меня одна странная работа. Уж простите, придётся слегка наметить её сюжет. Из прорывов какой-то пелены, из зияния чёрных прорех свешивается «натурально» выписанная кисть руки. Увидев этот приём, я не смогла удержать смешок: мол, не привет ли это от Сальвадора Дали? Мол, что это за «сюр»? Но потом опомнилась, прикусила язык.

Михаил недавно в связи с инфарктом пережил клиническую смерть. Был в отключке четыре минуты и описывает свои чувства как состояние неземного блаженства. Нет, никакого света ему не показали, а только пережил комфортное ощущение чёрного ласкового бархата.

Пересказывать замысел картины, знаю, - последнее дело. Но без этого едва ли можно подступиться к образной мысли художника. Бытие – не сплошная пелена материи, в ней есть прорывы в бездну вечности.

Где-то во времени и пространстве качает мою берёзу горячий ветер с весенних проталин. А мне всего-то пять лет, а может, шесть. В ладошке моей зажато тёплое воронье яйцо. И вижу я отсюда, сверху, далеко-далеко, вижу начало дороги-судьбы. А конца её не вижу. Он где-то там, в дымке. Как далеко, не знаю.