Медиакарта
17:06 | 20 мая 2024
Портал СМИ Тюменской области

Три истории об украденном детстве

Текст Людмила БАРАБАНОВА

Вступление

В недавнем разговоре с внуком Федей меня поразило, что он пришёл в состояние крайнего изумления от факта, для меня понятного само собой. Я рассказывала ему, что отец моего героя, как только война кончилась, сразу после немецкого плена – в наказание – попал в советский лагерь, на рудники. За что наказание? Четырнадцатилетнему отроку объяснить это оказалось невозможно. Он крыл тем, что прожившие целый год в афганском плену русские лётчики объявлены героями России. У Феди аргументация опирается на фильм «Кандагар». А у меня что в распоряжении? Сказать, что целыми эшелонами привозили истощённых советских людей из Европы и распределяли по смертоносным точкам: кого на рудники, кого на лесоповал в Сибири, кого на химическое производство? Война догоняла их порой, когда они выходили на волю: они умирали от туберкулёза, радиоактивного облучения или элементарного алкоголизма. Объяснить рациональными доводами такую политику по отношению к солдатам Родины нет никаких надежд. И как растолковать современному мальчику, что такое спецкомендатура для тех жителей, кто жил в оккупации или был угнан вермахтом в рабство? Что уж говорить о целых народах, депортированных во время войны куда Макар телят не гонял – приволжских немцах, крымских татарах, калмыках, ингушах и чеченцах… Федя просто был сбит с толку: «Но ведь они жертвы собственного государства, которое не смогло их защитить…»

Мы говорили допоздна и, растерзанные тяжёлым разговором, долго не могли успокоиться. Я думала, какую глубокую борозду пропахала война между теми, кто хлебнул её лиха, и нашими внуками. Как нам понять друг друга? Как прорваться через кордон политических режимов, идеологических доктрин, модных поветрий, трансформацию цивилизации в новую (техногенную) фазу, языковые реформы… Внуки попадают впросак, когда к ним долетают словечки из нашего детства: бронь, санпропускник, студебекер, мессершмитт, продуктовая карточка, литера, переходящее знамя, трудармия. А их активный словарный запас отражает реальность, неведомую нам в детстве: доллар, откат, олигарх, финансовая пирамида, тусовка, бойфренд… Но взаимопонимание, мне кажется, не сводимо к разности словаря. Потому что самое главное общение идёт не на уровне слов. И мы просто обречены добиваться понимания. Ведь если не найти общего языка внутри каждой семьи, как можно говорить о понимании на уровне народа и страны? Вот почему я обратилась к своим сверстницам: расскажите о своём детстве по правде.

История донецкая

Рассказывает Жанна Афанасьевна Кожевникова

Нас бросили.

Можно сказать, от родного отца уцелел в моей памяти только запах кожаных ремней. Он поставил меня на табуретку, прижал к своей груди и держал так крепко, что моя голова как раз упиралась в его портупею. Отец носил гимнастёрку, но без погон, он служил механиком в аэропорту и постоянно куда-то исчезал. В тот раз он, видно, прощался со мной. Никто не думал, что навсегда. Мне было 3 года. С тех пор запах сыромятной кожи будоражит меня. Кто-то запоминает мир в картинках, кто-то в звуках, а надо мной особую власть имеют запахи. Как у собаки.

Вскоре я услышала слово «война». Мы жили на Украине, в Донецке (он тогда назывался Сталино). Помню, как бабушка ударяла себя по бокам: «Как же так? Ведь Нина в Мариуполе». Нина – это моя мама, она всю жизнь недомогала после брюшняка, перенесённого в детстве, и лечилась в то лето на курорте. И мы, помнится, бежали с бабушкой на почту, чтобы дать ей телеграмму, как будто мама не могла иначе узнать о войне. «Разве ты можешь знать такое?» - удивлялась бабушка. «А помнишь, нам на тропинке встретилась белая коза?» И бабушка растерянно соглашалась: да, действительно, была коза. Потрясения обостряют детскую способность помнить и понимать.

Когда мама приехала, людей уже охватила паника: немцы приближались. В доме срочно паковали вещи. Мама работала в райкоме комсомола, и её семья подлежала эвакуации. Сказали: «Нина, за вами завтра заедет подвода, будьте наготове». Но ситуацию уже никто не контролировал, и кучер воспользовался неразберихой: увёз к поезду собственную семью. Через сутки бабушка распорядилась: давайте распаковывать пожитки, нельзя настораживать врага этими тюками. Она всё спорила с мамой, которая ни за что не хотела убирать со стены портрет отца, снятого в гимнастёрке. У бабушки ум трезвый, она никогда не теряла головы.

Советские власти покидали Сталино молниеносно, взрывали наспех фабрики, заводы, мосты. Многие горожане мародёрствовали на этих развалах. Боялись голода. Настоящий разгул ужаса.

Когда немцы заняли город, в нашем особнячке поселился офицер и денщик. Дом у нас был кооперативный, на два крыльца, на двух хозяев. Ухоженный сад. Мы переселились в летнюю кухню. Ближе к осени поставили какую-то печурку. В первые недели оккупации Сталино бомбили – в основном ночами. Бабушка обычно закутывала меня в лёгкое пуховое одеялко и неслась со мной в сад, там они с мамой вырыли у сарая траншею. Мы распластывались носом в землю, а бабушка прикрывала нас своим телом. В сущности она прикрывала нас от всех ужасов войны – что ночью, что днём. К примеру, чем бы мы питались, если б не бабушка? Она брала на плечи коромысло, подцепляла к нему корзины, натолканные всяким добром – простынями, скатертями, посудой – и шла с другими тётками по деревням. Я, бывало, проснусь, попрошу еды, а мама ласково уговаривает: «Ты ещё поспи, Жанночка. Скоро придёт бабушка». Когда она к концу дня возвращалась – вот где был праздник! Приносила то бутылочку подсолнечного маслица, то кукурузы, то кусок сала. У бабушки копились до войны несметные запасы – на приданое Васе, её сыну, а может, даже и мне.

Когда стали поговаривать, что скоро погонят горожан батрачить в Германию, мама с бабушкой надеялись, что мы избежим этой участи. Ведь бабушка была немка.

Бабушка.

Все звали мою бабушку Елизаветой Васильевной, а настоящее её имя – Элизабет Баун. Она родилась в семье поволжских немцев, колонии которых здесь основались ещё со времён Екатерины II. Когда после смерти матери отец женился вторично, несладко пришлось Элизабет в родном доме, и в 17 лет она уехала в Юзовку (Юзовка – Сталино – Донецк – имена одного и того же города). В каменноугольном бассейне России до революции процветали бельгийские, немецкие, австрийские концессии, и значит, прикидывала Бетти, семьям иностранцев наверняка понадобится горничная, знающая немецкий. А может, и экономка… Семьи менялись, Элизабет была как переходящее знамя. И одна из хозяек симпатичной статной горничной приискала в женихи кучера Харитона. У кого из наших родных было отчество Харитоновна?

Моя мама вспоминала своего отца с нескрываемой нежностью, на все случаи жизни у него находились свои присказки. Но видимо, не столько крестьянская лукавая манера речи, сколько задушевность в общении привораживали к Харитону. В своей Лизоньке он души не чаял. И даже простил ей, когда она в его отсутствие раскокала однажды топориком его святые доски. Иконы! Как видно, терпимость – это тема для разговоров что у лютеран, что у православных. Однако эта дерзость дорого обошлась Элизабет: вскоре в одну неделю они потеряли троих детей (от эпидемии скарлатины). Вася и Нина их последние. Своего деда Харитона я никогда не видела, он умер до войны от хронического лёгочного заболевания, вполне обычного для работника коксохимического комбината.

Бабушка, говорят, стала намного мягче, когда появилась я. А для меня она источник всякого знания в детстве и эталон поведения: делай, что должен. В дни оккупации бабушка Элизабет готовила для господ офицеров, я думаю, с обычной своей сноровкой, добросовестно и аппетитно. Однако в погребе того же особнячка скрывался у нас от неминуемой смерти институтский друг Васи по фамилии Левин. Бабушка с мамой, помнится, о чём-то горячо шептались. Потом я узнала, что Левин спасся, выскользнул из западни. Представить страшно, какой риск брала Елизавета Васильевна на свою душу, пряча еврея под носом у врага.

В изгнании

Бабушка вернулась из комендатуры очень расстроенная. С ней говорили жёстким тоном, допытывались, почему по-немецки не говорят дети и внучка. Объяснения бабушки по поводу русскоязычной среды немцев только раздражали. Словом, выпала нам на долю дальняя дорога. С собой разрешили взять по котомочке. И никогда не забыть мне детское одеялко – единственную любимую вещь среди всего кошмара. Мы ехали в товарных вагонах, спали на соломе, на станциях мама бегала с чайником за кипятком, и бабушка не находила себе места, боялась, как бы Нина не отстала. Однажды на пересадке немецкий патруль спросил, почему я плачу. Бабушка ответила по-немецки: «Девочка хочет домой». И после некоторой заминки солдат ответил: «Она права».

Выгрузили нас на территории Польши. Кругом разруха. Поселили в здании городской школы, и тут надо бы назвать город, но я в смущении. Лодзь и Краков – два города, имена которых я слышала постоянно, но который из них был раньше – убей не скажу. А спросить-то уже не у кого. Так в жизни и ведётся: когда созреют у тебя наконец важные вопросы – спросить не у кого. Хотя что первый лагерь, что второй – они мало чем отличались по существу. Каждый день с раннего утра всё взрослое население в полях. Бабушка готовит на всех. Едим брюкву во всех видах: не похлёбка, так пюре. Есть хочется неотступно всегда.

Долго ли, коротко ли – как я могу сказать точнее? – оказались мы в поместье пана Навроцкого (значит, лагерь расформировали). Батраки с Украины жили в каком-то подобии барака, топить приходилось самим. Шастаем по лесу, собираем хворост. А леса в Польше чистые, намаешься, пока насобираешь валежника. До сих пор помню, как пахнут польские грибы (скорее всего, это моховики). Бабушка варила из них похлёбку. Ну, всё-таки уже что-то перепадало… Я даже лет в 5-6 съела первое в жизни яичко (малолетство не в счёт), и считаю, что вкуснее яйца нет ничего на свете.

В поместье пана Навроцкого я вблизи увидела лошадей. Сам пан объезжал их. Лошади в безумии неслись по кругу, погоняемые кнутом. Жуть одна! Мама работала в саду, но в свободные часы ей разрешали играть на пианино в хозяйском доме. Она играла Шопена, а я играла в саду с маленьким сыном хозяина Янеком – совсем недурно для пленников. По-польски я говорила тогда лучше, чем по-русски. Наверное, мы жили здесь года два, и когда советские войска ступили в Польшу, снова засвистели снаряды, пан Навроцкий предложил маме: «Нина, оставь нам Яночку, что вас ждёт в России?» Но конечно, она и слышать об этом не хотела.

Меня потрясло, когда освободители, то есть советские солдаты, обгадили инструмент в доме пана Навроцкого. Потом, помнится, нас гнали огромной колонной к вокзалу в большом городе (Лодзь или Краков?) Когда раздавался нестерпимый звук снарядов, бабушка приказывала нам лечь, уткнувшись носом в землю, в брусчатку, в камень и прикрывала своим телом. «Мама, да это же наши бомбят, советские!» Бабушка отвечала: «Какая разница? Ты думаешь, он наверху всё видит?»

Снова теплушки, солома, чайник с кипятком на коротких стоянках. Мы ехали в голод и разруху, но всё-таки никто не знал в полной мере, как встретит нас Отчизна.

Не ждали

Жить нам было негде. В нашем особнячке поселилась семья советского начальника. Мы стояли возле нашего забора, глядели в щель, и бабушка говорила мне: «Этот абрикос мы посадили с дедом Харитоном, а Нина его поливала». Ещё ладно, что в конце концов над нами сжалилась тётя Катя, соседка с улицы, и пустила нас к себе в одну комнату. Вещи нам не отдали, но мы выпросили свои книги, и я впервые листала томики Лермонтова, Некрасова, Пушкина. В каких-то сараюшках уцелело мамино довоенное собрание открыток с репродукциями живописи. Вечерами мама читала мне, и я плакала, помнится, над поэмой «Саша».

А у бабушки свои хлопоты: чем кормить? Снова в ход пошло коромысло, только теперь корзины заменились вёдрами. Бабушка у кого-то покупала два ведра молока (где она взяла «первичный капитал»?), делала варенец, затем загружалась снова и шла к шахтам, где по стаканчику продавала шахтёрам в обед. И так каждый день. У неё на шее от коромысла залегла глубокая борозда.

Мама устроилась лебёдчицей на шахту, а я пошла в школу. Тут со мной учительнице нелегко пришлось. Только она вызовет меня отвечать – я в слёзы. Сейчас бы меня потащили к психологу, а тогда и без психолога ясно было: нервное истощение. Всё пережитое усугублялось тем, что в классе меня дразнили фашисткой, «немецкие слуги». Дети – народ более откровенный в своей жестокости. Я ни с кем никогда не играла, боялась, что меня дёрнут за косу или пнут. Мы были отверженные, оплёванные, приписанные к комендатуре – теперь уже советской.

Мы бы так и захирели, если б не дядя Вася, старший мамин брат. Ещё до войны он получил инженерное образование и ковал победу на Урале, где отливали трёхслойную сталь для военной техники. В 45-м году он, директор Добрянского металлургического завода, награждённый орденом Ленина, сделал запрос в Министерство о судьбе своей матери и сестры, получил ответ и незамедлительно приехал к нам. Он увидел жалкое зрелище. Дядя Вася сразу же забрал меня с бабушкой к себе, а мама приехала в Добрянку позднее.

Один момент врезался в память навсегда. Дядя Вася в выходной вышел во двор поупражняться в стрельбе. И от первого же его выстрела я упала в обморок. Когда меня привели наконец в чувство, дядя Вася раздражённо выговаривал маме: «Нинка, ну что у тебя за дитя? Это же малокалиберка!..» Разве могла мама что-то возразить? Она плакала.

В Добрянке я закончила десятилетку и поступила в Уральский университет.

В 90-е годы мой дальний родственник, угнанный в немецкий плен подростком 14 лет (без родителей), получил от Германии материальную компенсацию, достаточную, чтобы купить автомобиль. Я ни на какую компенсацию от Германии не рассчитываю, тем более что все необходимые бумажки оказались теперь в другой стране – поди дотянись. Но меня точит мысль: почему наше государство не знает за собой вины перед мирным населением, брошенным на съедение волкам. Ну ладно бы голод и разруха. Это многие пережили. Но почему нас клеймили как предателей Родины?

История антипинская

Рассказывает Августа Никодимовна Битюкова

Жарища стояла невыносимая. В то воскресенье мы окучивали картошку. А огороды наши, знаете, где были? Да сразу за Холодильной, против Текутьевского кладбища. Точнее так: у Республики стояла мехколонна, где мой отец заведовал гаражом, а за мехколонной – делянки под картошку. И вот где-то уж ближе к обеду видим: всё едут и едут из деревень подводы, а песни-то раздирающие. Отец не вытерпел, побежал к дороге. Возвращается – лица на нём нет. Это, говорит, мужики едут в военкомат – война началась. Сам сразу отправился к себе на работу, и назад мы его уже не дождались. Его отправили в Ялуторовск, где формировали автоколонну для фронта.

В эти же июньские дни другое горе: умер дед. Он лежал в городской больнице, а пришлось его забирать, помещение больницы готовили под госпиталь. Дед прямо в телеге и скончался. Никак нельзя было его тормошить переездом.

Мне тогда было 11 лет. Конечно, на ученье тогда сил не оставалось. Надо было и на колхозных полях работать, и дрова заготавливать, и варежки вязать для солдат, и бельё стирать.

Про бельё – отдельно. Боровое знаете? Мы туда раньше на согры ходили по клюкву. А в войну там стали вести торфоразработки, построили бараки для трудармии. Вот мы, антипинские девчонки, и ходили в Боровое, забирали там у рабочих грязное бельё и тащили в мешках в свою деревню. Стирать нам, конечно, все домашние помогали: это же горы белья. Кто до корыта не доставал, приступочки делали. Если тащить мешки напрямки, лесом, то это километров 7-8 будет. Зимой-то благодать, на саночках, а вот как в распутицу, по грязище-то…

Семилетку я окончила как раз в 45-м. До войны я отличницей была, а потом-то уж и до двоек доходило. Какое мне дальше ученье? Пошла работать на завод АТЭ на конвейер. От Антипино до завода – 15 километров пешком. Туда и обратно каждый день. Выматывалась, что говорить. В сентябре вернулся с фронта отец и сказал: «Гуте надо учиться».

Тканьё рогож

Если по-настоящему, то моя трудовая биография началась с пяти лет. Бабушка взяла меня к себе, чтоб я помогала ей ткать рогожу для кулей. Бабушка с дедом Михаилом Николаевичем жили в Тюмени на улице Челюскинцев. Дед возил председателя горисполкома, кучером был. Если вы станок ткацкий не представляете, то мне трудно объяснить, почему бабушке одной никак не управиться: кто-то должен подавать мочало. Для этого я и сгодилась. Рогожи мы ткали день-деньской, бабушка подрядилась в какой-то артели, чтоб лишней копейкой помочь нашей семье. Мы остались без кормильца, отца посадили в тюрьму.

Придётся опять отмотать время назад. Мы жили тогда в Карабаше Челябинской области. Я была лет трёх, а помню, как мать говорит: «Ну, ребята, что-то стряслось: отец наш закурил». А случилось вот что: он сбил человека. Дело было зимой, отец заведовал гаражом, и надо было по срочному делу ехать в область (в Челябинск). Вызвался сам. Гололёд был страшенный, и он боялся доверить рейс кому-то из водителей. Когда машина опускалась с одной из горок (это же Урал!), увидел отец на дороге двух мужиков. А машину заносит, крутит туда-сюда, и он думает только о том, как бы не двух задеть, а только одного. Покалечил он одного – не до смерти, и всё бы, глядишь, обошлось, но года через два жена пострадавшего попросила у отца машину для неотложной надобности, а он не мог дать. Тогда она подала в суд, и прямо из зала суда его увели в тюрьму. Кормильца. Отсюда и рогожи, отсюда и переезд наш из Карабаша в Антипино, где стоял пустой дедов дом. Отец вернулся в семью через 5 лет, перед войной.

Ещё я пригодилась бабушке, чтоб стоять в очередях. Случались голодные годы и до войны. Вот представьте: хлебная лавка на углу Мориса Тореза (тогда Северная); а хвост очереди где-то у Холодильной. Очередь идёт несколько суток, и значит, надо постоянно отмечаться и занимать по нескольку раз. Давали-то по одной буханке на нос. Вот я и шустрила. Мать потом придёт из деревни и утащит целый мешок хлеба. Если зимой, то на санках, а так на горбу.

Литьё чугуна и стали

Сначала после курсов бухгалтеров оказалась я на кирпичном заводе. И счетоводом попробовала, и начальником материального стола. Нет, сидеть за столом – это не по мне! Пошла мастером в цех изготовления кирпичей, а вечером училась в маштехникуме. Изучала обработку металла резанием. А потом подумала: надо всё-таки капитально определяться. Перешла не дневное отделение по литейному производству. Что дело это вредное для здоровья, понимала. Да не последнюю роль в моём выборе играло соображение о высоком заработке. Отец ведь для большой семьи (нас у него пятеро) строил дом в районе мясокомбината.

Приезжаю по направлению в Никополь Днепропетровской области, а там цех ещё не построен. Я ждать что ли буду? Пишу в министерство письмо и получаю направление в Славянск Донецкой области. Там сталелитейный цех и чугунолитейный, и я в своей телогрейке курсировала между ними 10 лет. Меня поставили начальником литейного производства. А присмотрелись ко мне, когда я поначалу работала мастером ОТК.

Что такое полуторатонный ковш с кипящей лавой – описать словами нельзя. Мужики в брезентовых робах менялись через каждые 2 часа. А мне надо в цех забежать то шихту посмотреть, то землю. Момент надо поймать, когда металл готов к разливке. На меня порой орали, почему я без очков. Очки всегда в кармане. Но в очках-то ничего не поймёшь. А ведь я отвечаю за результат. Напряжение страшенное.

Мой племянник Вовка часто вспоминал, как мы с ним однажды в выходной уехали на местный курорт, барахтались в грязевом бассейне. И вдруг возникает трёхтонка, водитель орёт: «Битюкова, у тебя в цехе козла поймали». Вовка прямо ошалел от удивления, как козёл мог залететь ко мне в цех. А это значило: в вагранке застыл кусок металла, и этого «козла» никто не решался выловить без меня. Экстремалка.

А с Вовкой вот какая история. Он сын моей младшей сестры, жившей в Тюмени. И заболела у него ножка: жидкость под коленом скапливалась. Да так припекло, что собирались ногу ампутировать. А я пишу сестре: не торопитесь, присылайте его ко мне, рядом со Славянском грязевой курорт, и медсестра Шура, работавшая там, обещает приносить отжим из этой целебной грязи. Вовку привозили не один раз, я устраивала его в садик. Правда, забирали его оттуда чаще всего добрые люди. Я-то всегда застревала в своих цехах. Но ножку мы с ним отвоевали. Вовка потом стал офицером, закончил ТВВИКУ. Кстати, когда он был пятиклассником (а я тогда вернулась в Тюмень), мы с ним вместе заливали стены шлакоблочного домика на нашем дачном участке в кооперативе «Берёзка». Он и загородку делал.

Жила я в Славянске так: трёхкомнатная квартира на три семьи, у меня просторная комната. И вот одна работница пришла к директору с претензией: почему это Битюкова одна живёт в таких хоромах. На что директор ответил: «Когда ты будешь работать как Битюкова, я тебе выделю не то что комнату – отдельную квартиру. Если не в Славянске, то в Москве». Через 10 лет такой работы у меня обнаружили раковые шарики. Я уволилась и поехала в Тюмень – умирать. Отцу с матерью, конечно, ничего не сказала. Порвала свою медкарту, утаила трудовую и – ещё месяца не прошло – опять пришла на завод АТЭ, где и протрубила около двадцати лет начальником бюро ремонтного производства в отделе главного механика. И всё-таки болезнь догнала меня. В онкодиспансере перенесла операцию. Любовь Васильевна Шебеко умоляла меня оформить инвалидность (для пенсии). Я отрезала в ответ: «Забудьте об этом». И потом, когда меня постоянно теребили из диспансера, чтоб явилась для контрольных анализов, отвечала одно: «К вам придут только за справкой по случаю моей смерти».

Пришлось ещё квартиру зарабатывать: пошла разнорабочей на стройку заводского дома. А почему так вышло? Да отец вынужден был продать наш большой дом и перебраться в Курган, чтоб помогать младшему брату. Тот получил страшную лёгочную травму на химическом производстве.

Кстати, недавно на телефонной станции встретились мы неожиданно с Любовью Васильевной Шебеко. Она очень решительная, мне не уступит. Пойдём, говорит, в кабинку, я осмотрю твои лимфоузлы. И загнала меня всё-таки! Осталась довольна: «Будешь жить!»

История саратовская

Рассказывает Валентина Петровна Шруб

Обретение дома

Мне четыре года. Отец ведёт меня за руку по улице. Кажется, мы шли из гостей. Около телеграфного столба стоят люди и слушают слова из репродуктора. Отец берёт меня на руки и тоже слушает. И вдруг я вижу: у него слёзы, он плачет. Война, говорит. Позднее я узнала: это была речь Молотова.

В первые же дни войны отец ушёл на фронт. Он был классным водителем-механиком, и значит, попадал под мобилизационный список №1. И маму мобилизовали – как операционную сестру в госпиталь. После суточного дежурства она еле держалась на ногах, а дома – трое детей (правда, нас с Женькой устроили в круглосуточный садик) да трое стариков. Дед с бабушкой и прабабушкой Александрой жили далеко от нас, на улице Кривой, но соединиться мы никак не могли, потому что жили в общежитии, в двух крохотных каморках. Мне едва исполнилось 5 лет, а мама посылала меня на улицу Кривую. И я шла за шесть километров с миссией Красной Шапочки, только вместо серого волка был устрашающий гул немецких самолётов. Ведь Саратов стоял в прифронтовой полосе (вспомните: в феврале 42-го года битва под Сталинградом). А мы жили в Энгельсе, городе-спутнике Саратова, на другом берегу Волги. Помню, как мы стоим с дедом на улице и смотрим в небо. Дед успокаивает меня, говорит, что это не мессершмит (то есть не истребитель), а разведчик, уточняющий наводку. И действительно, вскоре как бабахнет – раз, другой. Говорили потом, что метили в крекинг-завод и лётную школу, но разбомбили левее: медшколу и сельхозинститут. Промазали!

Лётная школа в Энгельсе базировалась на самой передовой авиационной технике. Именно здесь орудовал неустрашимый женский авиаполк, прозванный немцами «ночными ведьмами». Ещё бы тут было не шнырять мессершмитам!

Уже в сентябре отец попал в госпиталь с тяжелейшим лёгочным ранением. Вернулся домой инвалидом, но работать всё равно пришлось: снова сел за баранку. Осенью 43-го ему предложили посмотреть пустующий дом недалеко от берега Волги. Энгельс до войны – столица немецкой автономии, и когда немцев (этнических) Сталин распорядился депортировать в Сибирь и Казахстан, их хозяйство перешло к новым владельцам. Все знают, что немцы – рачительные хозяева, но то, что увидели мои родители, с трудом поддаётся описанию. Мама сначала просто заплакала. Всё, способное гореть, ободрано и сожжено: косяки, плинтусы, вторые рамы, доски пола.

Ну, покручинились, а делать нечего. Стали месить глину с коровьим навозом и соломой, обмазывать дранку, латать, пристраивать. К дому примыкал небольшой сад и огород, и весной 44-го мама всё радовалась: «Ну, ребятишки, дожили и до первой травки. Теперь не пропадём». Травку мы жевали всякую: цветки акации, дикие финики, сурепку. Ели в неумеренных количествах, отчего и маялись животами постоянно.

Еда

О еде думали всегда. Мне мама поручала отоваривать хлебные карточки, и когда я однажды их потеряла, вот ужас-то был! До конца месяца ещё недели две. Мама пошла на базар, выменяла овса. Рецепт: стакан овса на кастрюлю воды в 5 литров, потом в болтушку бросали какие-то травки. В первые годы войны нас выручили стратегические запасы семечек, которые припрятал дед по стародавней крестьянской привычке (он до войны сторожил бахчу). Баба Александра, моя прабабушка, дробила в чугунной ступке семена тыквы, дыни, арбуза, добавляла белый колоб (жмых подсолнуха), иногда немножко муки или картошк, и пекла на буржуйке лепёшки, вкуснее которых трудно было что-то представить.

Ольга у нас родилась в 44-м году. Она умирала по несколько раз в году. Чтоб спасти от дистрофии её и маму, решили купить козу. Продали подушки, бабушкины спорки, но коза оказалась порченой. Сбыли козу на мясо и опять поднатужились, продали перины, обзавелись коровой. И корова оказалась доходягой. Мама её с трудом выхаживала, но всё-таки наши усилия не пропали даром. Ольгу мы спасли. Смерть тогда рядом со всеми ходила. Голод косил направо и налево.

Правда, как фронт удалился, работающим людям дали делянки под бахчу. Но бахча от города отводилась километров за шесть, а однажды – за 12. Много ли утащишь на своём горбу? Сегодня кажется нелепым: в доме водителя какие могут быть проблемы с транспортировкой? Но отец наотрез отказался использовать казённое имущество в личных целях. Он был беспартийным, но на практике неуклонно следовал идеалам коммунизма. «Наш отец слишком идейный», - посмеивалась мама. А я с той поры знаю, что понятия «партийный», «коммунист» далеко не всегда совпадают в личности одного человека.

Помню, во 2-м классе мне пришлось пропустить целую неделю занятий. Отец лежал в больнице, а мама уехала далеко менять что-то на продукты. На меня оставили двухлетнюю Ольгу. И конечно, печи топить, воду носить, еду готовить. Мы были вне себя от радости, когда мама вернулась. Поезда-то тогда как ходили? Я думала: а вдруг не вернётся? И всё-таки не соглашусь с тем, что у нас детство украли. Допустим, моя постоянная повинность с семи лет – натаскать воды в бочку. Но не весь же день таскаешь… Мы постоянно устраивали концерты, и чтоб непременно туда входили и танцы, и стихи, и пирамиды. А как только я научилась читать (лет с шести), то свои книжки, обёрнутые в газетку, выносила во двор. Мы играли в библиотеку, карточки заводили – всё, как положено. Первые солидные книги я увидела у деда, он книгочей, бережно хранил прекрасные издания Некрасова, Короленко, Лермонтова. Постепенно книжный мир всё круче затягивал меня в свой омут. С книгами как-то легче было пережить голод.

Первый класс

Осенью 44-го, когда линия фронта уже отодвинулась от нас, я пошла в школу. Школьное помещение занимал госпиталь, и нас сгруппировали во Дворце пионеров: 70 человек в одной комнате. По четыре девочки за партой. В самые морозные дни, когда чернила превращались в лёд, нас вели в зал, где стояла печка-буржуйка.

Для школы мне сшили сарафан из прабабушкиной юбки и белую кофточку из рубахи деда. Но однажды Зойка стала меня сталкивать с парты, возникла потасовка, и часть моей юбки осталась у неё в руках. Как быть? Мама сварганила мне новый сарафан из дедова плаща, но вскоре я стала на уроках падать в обмороки, и мама смекнула, что причина – в новом сарафане: плащ-то деда был прорезиненный.

Ещё помню, как посадили к нам за парту новенькую, синеглазую Шуру. Её отец служил в лётной школе. Шура в перемену достала на завтрак бутерброд из французской булки с маслом. Мы втроём, оцепенев, смотрели как зачарованные, на белую булку. Наверное, от напряжения Шура уронила бутерброд на пол, и мы втроём молниеносно кинулись его поднимать. Конечно, ей пришлось разделить завтрак с нами, самой-то крошки достались. Эта добрая девочка была внучкой Кагановича.

Окончание первого класса как раз выпало на весну Победы. Госпиталь уехал, а мы, девчонки, ещё несколько лет выгребали из всех закоулков белые руки, ноги – снятые с раненых гипсы. А День Победы я помню как какую-то вакханалию радости. На центральной площади Энгельса собрались толпы, из всех щелей выехало несметное количество безногих на деревянных платформах. Пели и пили. Плакали, обнимались, матерились. К концу дня по краям площади валялись пьяные в стельку инвалиды. Мы всюду шныряли, и какой-то военный из лётной школы выгреб нам из карманов целую пригоршню мелочи на мороженое. Королевское лакомство!

Послесловие

Шестилетняя внучка Лиза ни разу не перебила меня, когда я рассказывала ей о злоключениях маленькой Жанны на чужбине, в неволе, а в конце сделала такое замечание: «Про яичко она зря сказала. В следующий раз они ей не дадут яичко». Потом подумала и спохватилась: «А ведь и ты дитя войны».

Да, это так. Сразу вижу себя бредущей по нескончаемой улице Новой (сейчас Профсоюзная). Путь мой лежал от Таборной (территория Дома печати) к Сараям: так называлась окраинная горбушка за Республикой, примыкавшая к железной дороге. Здесь в средней школе №5 учила хулиганов русскому языку моя мама. А летом там посреди просторного двора, обнесённого тополями, устраивали пионерскую площадку, от которой в воспоминаниях остался такой след: фанерная трибуна, «рапорт сдан – рапорт принят» и моя неизбывная тоска. Эмоциональная память у меня сильней всего, и уныние от ежедневных одиноких походов застряло в закоулках памяти навеки. А какой смысл был в том, чтоб гонять шестилетнюю девочку на другой конец города к фанерному ритуалу? На площадке давали булочку, размером с небольшой пончик. Из пеклеванной муки, говорила бабушка. Значит, я не съедала её всё-таки на обратной дороге.

Уныние моё в военные годы, видимо, превосходило привычные нормы. Только этим я могу сейчас мотивировать поступок бабушки, купившей мне в аптеке №2 (на углу улицы Осипенко) флакон одеколона «Георгин».

Поступок, можно сказать, безумный, если учесть крайнюю степень экономности бабушки и крайнюю степень никчёмности этого приобретения. Но флакон казался мне воплощением неземной роскоши, я не в силах была отвести от него взгляд, и сердце бабушки Екатерины Харитоновны дрогнуло. Наверное, потому, что я росла девочкой, которая никогда ничего не просила и никогда не плакала. Любовь бабушек-то нас тогда и спасала. Матерям было не до нас: не лесоразработки, так уборочная компания на колхозных полях; не ночное дежурство, так партсобрание.

Только не подумайте, что все дети в военные годы так остро чувствовали одиночество и тоску. Однако над всеми нами – застенчивыми и бойкими, смекалистыми и заторможенными, кузнечиками и черепашками – витало нечто, с трудом передаваемое словами. Люди были в те дни несчастны одинаково – что взрослые, что дети. Странно сказать, это придавало какое-то особое мужество. Ослушаться взрослых казалось невозможным: не идти за булочкой за тридевять земель, не топить печи, не нанести воды, не присматривать за младшими. Никто нас не уговаривал, не назидал, не нависал. Не зря война называется Отечественной: все от мала до велика чувствовали нависшую над страной беду – опасность исчезнуть из истории навсегда. Чувство, пережитое всеми моими сверстниками, понятней всего тогда выражала фраза в нашем букваре: «Мы не рабы. Рабы не мы».

Горести и беды войны были просты и чисты. И можно сказать яснее: испытание голодом и нищетой народ выдержал с достоинством. Искушения для наших внуков посерьёзней: сатанинский соблазн разбогатеть ни с того ни с сего – вот диверсия куда более изощрённая. В войну линия фронта казалась очевидной, её отслеживали по карте едва ли не в каждом доме, а у иных она проходила чуть ли не в огороде. А сейчас где линия фронта? Разве ребёнок в состоянии понять, что враг – это дяденька на телеэкране, с лучезарной улыбкой вещающий, что деньги правят миром, что без миллиона в кармане – ты ничто, что лучшие друзья девушки – бриллианты. И за сладкими посулами этих лучезарных массовиков-затейников притаилась та же опасность: лишить Россию её самобытной уникальности, заманив в пространство всемирной (глобальной!) барахолки. Даже люди нашего поколения, имеющие иммунитет к социальному прожектёрству, и те попадаются на эту удочку. Что уж говорить о простодушных? Словом, нашим внукам не позавидуешь…

Порой мы с моей внучкой дурачимся: я придумываю смешные истории, танцую с нелепыми телодвижениями или играю в жмурки, скрывая одышку. Недавно Лиза говорит, еле сдерживая хохот: «А ведь ты такой же весёлый ребенок, как я. Только ты упорчивая». Ну, по упорчивости я не берусь тягаться со своими сверстницами. С той же Августой Никодимовной. А что касается детства, то, похоже, оно затаилось в душевной глуби, на самом донышке колодца. И только дети, с их вещей чуткостью, способны иной раз догадаться об этом.